Мы просили помочь двум взрослым людям, которым сейчас нужна помощь. Одна из них — Ира Гавришева. Сейчас сбор средств для лечения Иры закрыт, деньги собраны.
Но, совершенно случайно, мы увидели воспоминания Иры… Это трудно читать. Очень тяжело.
Ирина Гавришева, 22 года, запорожский волонтёр и талантливая журналистка. На её долю выпали тяжёлые испытания: в детстве Ире довелось стать пациенткой детской онкогематологии, пережить умирание, остаться инвалидом. Своими детскими воспоминаниями о своём горьком больничном периоде детства Ира делится в своих рассказах.
В 1997 году моя жизнь разделилась на «до» и «после». Наверное, если смотреть со стороны, то не произошло ничего решающего — я отлежала 3 недели в областном отделении детской гематологии. Что могли изменить в жизни тринадцатилетнего ребенка эти 3 недели? Но эти 3 недели, этот 21 бесконечный день перевернули мою жизнь, и она уже никогда не стала такой, какой была до этого.
Это был жестокий урок судьбы. Я не знаю, почему Бог решил показать мне, 13-летней девочке, весь тот кошмар. Может быть для того, чтобы через много лет я смогла рассказать здоровым людям о том, что ад существует. Он здесь, на земле, в ничем не примечательной больнице, в отделении детской гематологии. Может быть, я прошла через этот ад именно для того, чтобы другие узнали о том, что на самом деле кроется под сухой статистикой количества онкозаболеваний среди детей.
В этих рассказах я попыталась передать наиболее запомнившиеся мне моменты. То, что запало в душу, а иногда и шокировало. То, о чем до сих пор я молчала, не находя в себе силы снова, пусть даже мысленно, пережить это. Я надеюсь, что из этих отдельных рассказов у читателя сложится яркое представление о том мире, в котором живут сотни детей в Украине. Мире, полном страха, горя, а еще надежды и веры.
Побег от смерти
Когда я впервые перешагнула через порог отделения детской гематологии, я себе даже не представляла что это такое. В моем мозгу с трудом совмещались такие понятия как «дети» и «рак». Казалось, что кто-то просто ошибся, объясняя мне, что тут есть дети с раком крови. Ведь такого просто не могло быть.
Поначалу мне казалось, что и отделение это совершенно обычное, и дети тут такие же, как и везде. Но дня за два я стала ощущать разницу. Лысая детвора произносила слово «смерть» так же обыденно, как и слово «завтрак». Казалось, что сама смерть висит тут где-то в воздухе. Ее буквально ощущаешь кожей. А еще тут неимоверным образом сосуществовали отчаянье и безграничный оптимизм. Я слышала, как одни дети говорили «я лучше умру, чем снова соглашусь капать химию», а другие, весело поглаживая лысую после химиотерапии голову, шутили, что теперь существенная экономия на шампуне. Да что разные дети, в одном и том же ребенке в течение дня то поднималось отчаянье и полное безразличие, то снова возрождалась вера и надежда на лучшее.
А еще глаза… глаза этих детей меня поразили больше всего. Они были настолько… трудно даже описать… они отражали какие-то совершенно взрослые эмоции. Когда кто-то из новеньких говорил что-то вроде «я скоро поеду домой» другие смотрели на него с таким явным снисхождением и иронией. В этих взглядах так и читалось: «Как мало еще в этой жизни ты понимаешь». В этих глазах иногда проскакивала неимоверная боль… она появлялась какими-то вспышками, как будто пеленой застилались глаза на несколько секунд, а потом снова в этих глазах зажигался огонек жизни. Эта была не только физическая боль, которая для большинства здешних обитателей стала частью повседневной жизни. Это в большей степени была боль душевная… боль памяти о том кошмаре, который вихрем периодически налетает на отделение и напоминает о том, что все смертны, даже дети…
Не знаю почему, но где-то за неделю я настолько тонко прочувствовала всю атмосферу этого отделения, что стала понимать то, что было совершенно ясно постоянным обитателям отделения и что не значило ничего для детей с анемиями… Я мало что понимала умом, но сердце мое знало, что это страшное место, из него надо выбираться… Моя душа требовала возвращения в нормальным мир, где все было так легко и понятно. Где не было этого гнетущего предчувствия беды.
Это был как раз 21 день моего пребывания в гематологии. Через стеклянные двери палаты я увидела, как врачи побежали в палату напротив. Именно побежали, что было в отделении не принято. Потом я увидела, как туда понесли капельницу, медсестра что-то кричала в телефонную трубку. Из палаты вышла молодая девушка. Это была сестра новенького мальчика, которая осталась с братом пока их мать повезла анализы в Киев для подтверждения диагноза. Девушка плакала… Не так, как обычно плачут люди от обиды или горя. Она просто всхлипывала, и по ее щекам текли слезы. А она этого как будто и не замечала, она шла куда-то совершенно бесцельно. Кто-то из мам мягко взял ее за плечи и отвел к стулу возле сестринского поста, другая принесла воды. Девушка никак не реагировала на это, по-моему, она даже не замечала этой заботы.
На палату напротив повесили белую простынь. Я уже достаточно хорошо знала это отделение, чтоб понимать этот знак — за той дверью кому-то очень плохо, поэтому стекло завешивают простыней, чтоб другие дети не видели. Врачи забегали и выбегали из палаты, я заметила, что на руках у них была кровь… много крови. Потом в палату завезли инвалидную коляску. Когда простыня на двери отодвинулась, оттуда вывезли парня. Бледный белокурый мальчишка 14 лет, в списке больных в графе диагноз у него стояло таинственное «о. л.». Все в отделении знали, что означает это сокращение, только врачи и родители упорно делали вид, что дети не знают о своих диагнозах и диагнозах соседей. Мальчик сидел на коляске, поджав ноги к животу (поскольку на коляске не было подножек, с подножками она не помещалась в лифт). На нем была белая футболка и шорты. Футболка была белой когда-то. Сейчас она вся была алой, и лишь небольшие участки на рукавах выдавали истинный ее цвет. Возле лица мальчик держал сложенную пеленку. Пеленка эта тоже была вся алая и насквозь мокрая. На лице, руках, ногах… везде была кровь. Она буквально фонтаном ударила из носа, когда он на мгновение убрал пеленку от лица. Когда его провозили мимо дверей моей палаты, я увидела, как он чуть сильнее прижал пеленку к лицу. При этом между пальцами полились ручейки крови. Пеленка была пропитана кровью до последней нитки… Мальчика везли в реанимацию. Я услышала, как кто-то из ребят в отделении сказал: «это конец…». Это позже я узнаю, что в реанимацию детей из нашего отделения переводят в исключительных случаях и чаще всего они оттуда уже не возвращаются…
Где-то через полчаса я услышала, что коляска едет по коридору. И тут же увидела, как мимо двери моей палаты провезли этого мальчика. Он не плакал… в его глазах, кажется, даже не было страха. Там было только полное непонимание того, что происходит. А происходило то, что реанимация, видя насколько плохо дело, просто отказалась брать его в отделение. Ведь за каждую смерть отделению приходится отчитываться… Для реанимации этот мальчик, умирающий от кровотечения, был лишь статистической единицей. Крайне нежелательной единицей. Его просто не взяли в реанимацию, сказали, что лучше ему будет умереть в отделении… Только наша медицинская система могла породить такие традиции… Мучительная смерть от кровотечения в обычном отделении, где не могли обеспечить хотя бы изоляцию умирающего ребенка от остальных, была лучше, чем ухудшение статистических показателей.
Когда мальчика завозили в палату, он придержал рукой простыню. На белой простыне остался кровавый отпечаток детской ладони… Врачи снова забежали в его палату… я видела, как медсестры каждые 10–15 минут заносили туда новые бутылки растворов для капельницы. Мальчик терял огромное количество крови, и ее надо было чем-то замещать. Но на станции переливания не было настолько много крови, чтобы капать ему. Тем более что, потратив всю кровь на этого ребенка, под удар ставились жизни еще 10 человек в отделении, которым тоже в любой момент может понадобиться переливание. Поэтому вместо крови ребенку капали просто соляной раствор…
Я не слышала из палаты голоса мальчика. Слышала только отрывистые команды врачей принести то или другое. Сестра мальчика все так же сидела возле поста. Ее лицо было совершенно каменное, слезы лились не переставая. Она смотрела в одну точку на противоположной стене, не замечая проходивших мимо людей. Она не отвечала, когда ей предлагали водички или валерьянки. Она просто сидела, глядя сквозь стены. Иногда ее губы шевелились, но что она говорила, не было слышно. Может быть, она шептала молитву, а может сама себе шепотом задавала тот вопрос, который потом будет кричать на все отделение: «Почему он???».
Все отделение замерло, санитарки вытирали на полу кровавые полоски, которые оставила испачканная кровью коляска. Они старались сделать это побыстрее, пока никто из детей не заметил, но все уже все поняли. Дети собрались в столовой кучкой, и в глазах у них застыл панический страх. Смерть каждого в этом отделении — разрушение надежд всех остальных выйти отсюда живым. В отделении висела напряженная тишина, все ждали развязки. Только несколько детей с анемиями продолжали о чем-то громко спорить. Они не понимали, что происходит, может быть, в этом и было их счастье…
Мальчика еще пару раз провозили мимо моей палаты в реанимацию, оба раза его отказались брать. Когда второй раз его везли обратно, я, увидев его лицо, поняла значение фразы «смертельно бледный». Все его лицо было измазано кровью, но даже так было видно, что кожа его совершенно белая, без малейшего розового оттенка. Глаза были полузакрыты. Ноги то и дело сползали с коляски, а голова свешивалась на бок. Врачи теребили его, он открывал глаза, смотрел на них мутным взглядом, как-то растеряно оглядывался и снова прикрывал глаза. Он умирал… умирал у всех детей на глазах…
Никогда не забуду как, аккуратно отодвинув немного простыню, из палаты мальчика вышли все врачи и медсестры. Все сразу… медсестра несла в руках капельницу, в которой осталась половина раствора. Я глянула на это, и внутри все оборвалось. Я знала, что мальчик умер. Просто знала. Я смотрела, как завороженная на белую простыню с отпечатком ладони этого мальчика… мне было страшно от того, что вот этот след еще не высох, а ребенка уже нет,… нет и никогда не будет. Я повернулась к стенке и заплакала, заплакала по мальчику, которого увидела первый раз два дня назад… по мальчику, которого я даже не знала по имени. Я лежала, тихонько всхлипывая, когда услышала в коридоре вопль… именно вопль, по-другому и не назовешь. Сестра мальчика страшно, очень страшно кричала. Я слышала, как другие шепотом ее успокаивали, а она продолжала кричать «Почему???». Столько боли, столько обиды было в этом крике.
Действительно, почему? Почему все это случается? Этот вопрос не давал покоя и мне. Я слышала, как девушку вывели из отделения, она продолжала кричать. Мне тоже хотелось кричать так же громко и так же страшно, как кричала она, но я не могла, я просто плакала…
Через несколько минут всех детей собрали в коридоре и повели «гулять» чтобы вынести тело мальчика без свидетелей. Нас вывели из корпуса и отвели к беседкам. Нас вели как под конвоем, вернее мы шли как под конвоем: молча, опустив глаза, не обращая внимания ни на что. Я видела на глазах у многих детей слезы, они молчали, молчали и плакали.
Часть детей, те, у кого в графе диагноз стояло «о. л.» или другие подобные сокращения, сели отдельно. Эти 10 ребят разного возраста прислонились друг к другу, некоторые положили руку соседу на плечо. Они делили между собой свое горе, они пытались прийти в себя после того, как ураган смерти пронесся над ними… сегодня он забрал не их. А завтра? Еще утром многие из сидящих в беседке верили в то, что выздоровеют, что у них будет нормальная жизнь. Сейчас в это не верил никто… даже Леша — пятилетний малыш… он тоже плакал. Может быть, поддавшись всеобщему настроению. А может так же, как и другие чувствовал, что смерть показала свою силу и напомнила всему отделению о том, что тут она хозяйка.
Один мальчик вдруг подскочил и крикнул «Ну, кто следующий? Я???». Все вздрогнули от этой фразы. Он сказал вслух то, что думал в тот момент каждый. Самая старшая девочка властно шикнула на паникера. Он снова сел и бессильно заплакал. Но его вопрос снова и снова повторялся в моей голове. И почему-то стало невыносимо страшно, что следующая я. Да, я! Здоровая, хорошо себя чувствующая, но в душе страх ставал все сильнее, мне казалось, что стоит опять переступить порог отделения, как смерть заберет и меня. Это был панический страх, от которого холодело все внутри, и кровь отливала от лица. Казалось, что лучше умереть сейчас и здесь, чем вернуться туда, в тот ад…
Когда нас завели обратно в отделение, белая простыня с кровавым следом все так же висела на двери… там, за дверью санитарки пытались отмыть кровь со стен, полов, кроватей. Нам не положено было это видеть, поэтому мы видели кровавый отпечаток ладони ребенка, которого уже не было… От этого под кожей пробегали мурашки. Но не это все было самым страшным.
Наибольший страх нагоняло то, что все взрослые в отделении вели себя так, как будто ничего не случилось. Как будто сегодня обычный день и за той простыней, так и лежит тот мальчик, и у него все хорошо. Это всеобщее притворство делало атмосферу невыносимой. Казалось, что оплакивают мальчика только дети, а всем взрослым наплевать на то, что случилось,… врачи все так же наигранно улыбались нам, родители все так же были заняты своими делами. Создавалось впечатление, что взрослые живут в одной реальности, а мы дети в совершенно другой. И реальности эти в данный момент не пересекались. И было невыносимо страшно, что вот завтра не станет тебя, и всем кроме десятка детей будет точно так же безразлично.
Я сидела, смотрела как завороженная на простынь с отпечатком ладони, смотрела, не отводя взгляд ни на минуту. По щекам текли слезы, все это видели, но никто из взрослых не подошел ко мне, не спросил в чем дело… подошел только лысый мальчишка лет 7, взял мое лицо в руки и повернул голову так, чтобы отпечаток ладони перестал быть в поле моего зрения. Я подняла на него глаза, а он тихо сказал мне «Привыкай» и ушел. Тогда те слова показались мне кощунственными, к этому невозможно было привыкнуть! С этим невозможно было жить!
Мной овладело одно желание — бежать из этого страшного места. Бежать, не глядя, лишь бы подальше. Я просто не могла тут больше находиться, я сходила с ума. Уйти, уйти, уйти — это снова и снова крутилось в моей голове. Я уже знала, что делать… Я зашла в свою палату, достала вложенную в книгу гривну, этого должно хватить. Все свои пожитки в тумбочке я сложила в пакет, надела все теплые вещи, которые были у меня в палате и тихо, незаметно вышла из отделения. Я шла под дождем в тапочках, в тонких спортивных штанах… Дождь был не сильным, но одежда промокала быстро. Я прошла две трамвайные остановки пешком, я не хотела ждать на ближних к больнице остановках, там меня могли найти. Поэтому медленно брела вдоль трамвайных путей подальше от того страшного отделения… Мне пришлось 30 минут под дождем ждать трамвая… Тапочки были насквозь мокрые… я замерзла… но ни на мгновение не пожалела о том, что ушла. Казалось, что отдаляясь от больницы, я обретала покой. Трамвай ехал по вечернему городу… никто из людей не обратил внимания на то, что я была одета и обута не по погоде. Никто не обратил внимания на слезы, которые периодически стекали у меня по щекам, всем было безразлично. Так же, как и там, в гематологии…
Дома я ничего не стала объяснять родителям. Я плакала и молчала. Нет, я говорила одно: «я больше не вернусь туда!». Никакие уговоры, ничего не могло изменить мое решение. Уже глубокой ночью, услышав, как я всхлипываю, мама присела рядом со мной. Она молчала, но я знала, что ее мучит один вопрос — почему я сбежала? И впервые за много часов я нашла в себе моральные силы произнести это… «Мама, там умирают! Я боюсь, что я тоже там умру!». Нет, произнести вслух это было слишком страшно. Я снова замолчала и только плакала…
На следующий день родители не вернули меня в гематологию… а я еще не один месяц на все вопросы отвечала молчаливыми слезами… Слезами скорби по мальчику, которого я видела только два дня, но который раз и навсегда изменил мою жизнь… Его звали Саша… я узнала об этом уже после того…
Записная книжка
— Наташа, здесь часто умирают? — я сидела рядом с девочкой 6 лет борющейся с лимфогранулематозом в ее палате отделения гематологии. У нее был 3 рецидив, спасти ее могла только пересадка костного мозга, которую в Украине тогда не делали…
— Смотри сюда! — Наташа достала из тумбочки толстую записную книжку. Она была уже порядком потрепанная — Я записывала сюда своих друзей, с которыми знакомилась в гематологиях разных больниц. Здесь все адреса с первого дня моей болезни.
Я взяла в руку записную книжку. Она была заполнена на две трети. Адресов было много, очень много. Но на первой странице все адреса были перечеркнутыми, и на второй, и на третей…
— Это… — я не могла продолжить…
— Да, это те, кого уже нет в живых. — Наташа взяла записник у меня из рук и быстро пролистала его. Я заметила, что абсолютное большинство записей было перечеркнуто.
— Как ты живешь с этим? — мне было невыносимо больно видеть такое немое свидетельство непомерной смертности детей от онкозаболеваний.
— Я живу благодаря этому! — Наташа постучала пальцем по одной записи… единственный адрес на 6 первых страницах, который не был перечеркнут. — Этот мальчик пережил 2 рецидива лейкоза, но уже 3 года у него все хорошо, он учится, радуется жизни. Я живу благодаря вере в то, что мне повезет так же, как ему и еще нескольким ребятам — она быстро пролистнула записник и ткнула пальцем в еще несколько неперечеркнутых адресов.
— Но ведь это единицы, остальные умирают! — я до этого разговора даже не представляла себе масштабов трагедии.
— Но если бы не было этих единиц, то бороться вообще б не стоило! Ира, знаешь, как хочется верить, что ты из числа тех, кому суждено победить болезнь? И знаешь, как страшно хоть на мгновение представить, что твое имя в десятках таких вот записных книжек однажды вычеркнут…
В моей записной книжке Наташин адрес был вычеркнут ровно через 2 месяца после того разговора…
5 копеек
Лысый мальчик 5 лет с лимонно желтыми кожей и белками глаз забежал в палату.
— Мама, мы сегодня будем капаться?
— Нет, Антоша — потупив глаза, ответила женщина.
— Ой, как здорово! Значит, я могу целый день гулять с ребятами?
— Да, сынок, иди, играйся.
Мальчик вышел, а его мать расплакалась. У ребенка был гепатит С, занесли его уже тут, в отделении, где любая инфекция для детей смертельно опасна. Для того чтобы поддержать печень и вымыть из крови образовывающийся в избытке билирубин ребенку каждый день нужно было капать литр двести глюкозы. Это значит, что на каждый день нужно было купить 3 бутылки глюкозы, капельницу и 2 шприца. 3 бутылки раствора стояли на подоконнике, там же лежал один шприц…
— Где Антоха, сейчас будем капать — в палату вошла медсестра — о, а где система для капельницы?
— Люда, нет, у меня нет денег на систему, вот, смотри — женщина достала из-под подушки кошелек и открыла его. В кармашек была вложена фотография Антохи, где он загорелый и веселый катался на качелях. Фото сделано всего лишь полгода назад, буквально за месяц до того, как у Антона первый раз носом пошла кровь. В остальном кошелек был пуст. Ни единой банкноты, нет даже мелочи, всю ее Надя потратила на шприц, который сейчас лежал на подоконнике.
— Сочувствую. Ну, раз нет системы, значит не капаемся — медсестра вышла.
Надя крутила пустой кошелек в руках. Антоша был ее единственным сыном, его отца Надя не видела после того, как сообщила о своей беременности. Когда пришла беда, и ребенку поставили страшный диагноз «острый лейкоз, нейролейкоз» помочь им было некому. Все накопленные деньги пошли на первый протокол химии. Еду за это время они не покупали ни разу. Питались больничной кашей, на которую и смотреть то было тошно. Но приходилось выбирать: еда или лекарства. И вот настал такой день, когда и на лекарства денег уже не было… не только на лекарства, но и на системы для капельниц. Надя перевернула кошелек и из него со звоном выпала монетка. 5 копеек… Надя крутила монету в руках и почему-то подумала: «Жизнь моего сына стоит десятки тысяч гривен, а я за нее могу заплатить только 5 копеек…»
— Мама, а что это у тебя? — Антон заглядывал в приоткрытую дверь
— Деньги — с ироничной улыбкой ответила Надя. Да, разве можно было назвать эту монету деньгами?
— А отдай ее мне? — Антошка протянул руку. Когда-то у него была копилка, в которую он кидал такие вот монетки, собирая себе на ролики. Копилка первой пала жертвой его болезни, вместо роликов из нее взяли деньги на покупку шприцев для промывания подключички и антибиотиков.
— На, держи! — в Надином голосе было сомнение… А вдруг она найдет где-то хоть гривну и именно этих 5 копеек не хватит на покупку заветной системы для капельницы…
— Мама, а что можно купить за 5 копеек?
— Коробок спичек — ответила Надя с улыбкой. А когда Антоха выбежал из палаты, добавила — чтоб поджечь это отделение и одним махом решить проблему. Что толку от этого отделения, если у меня и еще десятка матерей в кошельке валяется несчастные 5 копеек…
Почему я?
Была глубокая ночь, я открыла глаза. Моя мама сидела рядом с моей кроватью на стуле и не сводила с меня глаз. Под кроватью, давая слабые отблески, стояла настольная лампа. Благодаря ней в палате не было абсолютно темно. Полоска света падала и в коридор. Я смотрела на слабый отблеск на линолеуме коридора и видела еще одну такую же полосу света. Я знала, откуда она — через палату точно так же сидит женщина над своим умирающим ребенком. Сидит уже много ночей подряд, так же, как и моя мать. Сидит не только ночами, но и днем. Не ест, не спит… только сидит и не сводит глаз со своего сына…
Мне было тяжело дышать, я не могла сама повернуться в постели. От постоянного лежания в одной позе тело затекло и не давало уснуть. А мама моя сидя рядом на стуле придремала. Она уже не первые сутки спит вот так вот урывками. Мне не хотелось ее будить, чтобы она перевернула меня, поэтому просто тихонько лежала.
Я смотрела на полоску света из другой палаты и изо всех сил старалась прогнать из головы картину, которую увидела неделю назад…
Меня заносили в отделение на руках, но по пути в палату я увидела тетю Таню. «Вовка жив, жив! Ура!» — я знала, что раз мама моего друга Вовы тут, значит и он здесь, значит он еще жив. Не смотря ни на что, первым делом я попросила тетю Таню сказать Вовке, что я тут, чтоб он пришел, чтоб мы поговорили. Она потупила глаза и сказала:
— Вове плохо, он не сможет прийти.
— Хорошо, тогда я зайду к нему, можно? — Тетя Таня глянула на мою маму, потом на меня… что-то в ее взгляде было пугающее…
— Ира, я думаю, тебе не стоит этого видеть. Ты не понимаешь, Вове ОЧЕНЬ плохо.
— Ну, если его просто нельзя беспокоить, то тогда…
— Нет, его, наверное, уже невозможно побеспокоить… — на глазах тети Тани навернулись слезы.
Вместе с моей мамой они вышли. Я знала, что они пошли к Вове, мне так хотелось пойти с ними. Но я даже сесть сама не могла. Когда мама вернулась, я увидела, что она плачет. «Тебе действительно лучше этого не видеть!» — все, что она успела мне сказать, прежде чем разрыдалась. А я по какой-то детской наивности все еще была убеждена, что ничего с Вовой страшного случиться не могло, что я могу с ним поговорить. Я уговорила маму отнести меня к Вовке.
На кровати лежало тело моего друга. Истощенное тело. На одном глазу наклеена повязка, большая, промокшая кровью и выпирающая вверх. Я уже знала, что глаза под той повязкой нет, его удалили из-за саркомы глазницы, надеясь спасти хотя бы жизнь Вовки. Второй глаз был открыт, зрачок смотрел в какую-то точку на потолке. Меня посадили рядом с Вовой, но он не повернул ко мне взгляд…
— Вовчик, привет! Как дела — я дотронулась до его руки, но он все так же смотрел куда-то в потолок.
— Ириш, он 2 недели назад сидел, смотрел вместе со всеми телевизор, а потом пришел в палату, пожаловался, что голова болит, прилег. Я пошла набрать воды, чтобы дать ему таблетку, а когда пришла, он уже вот так вот смотрел куда-то сквозь меня и не откликался — тетя Таня быстро вытерла слезы — Вовочка, ну посмотри, Ира к тебе пришла! Ну, повернись сюда!
Но Вова не реагировал. Я смотрела на него с ужасом. Неужели это все, что осталось от моего друга, который смешил все отделение своими высказываниями. Например, когда я звала его играть с нами, а он докапывал последние 100 грамм ненавистной химии, он говорил: «Сейчас, прорыгаюсь и приду». Всегда такой веселый, смешливый… 4 года борьбы с саркомой глазницы без малейшего результата. Операция за операцией, но опухоль продолжала расти. Облучение — все равно растет. Химия за химией и в промежутках все равно операции чтобы убрать хотя бы ту часть опухоли, которая могла сдавить мозг. Последние 2 года борьба шла уже не за выздоровление, это было невозможно. Все лечение, все мучения через которые Вовка проходил, были лишь для того, чтобы выиграть у смерти еще пару месяцев. Я узнала об этом только сейчас, до этого я была уверена, что вот закончится химия и Вовка, наконец, выйдет отсюда навсегда, что у него отрастут волосы, которых на голове не было все эти 4 года. Но все, о чем я мечтала, было утопией, опухоль проросла в мозг, Вова впал в кому. Его смерть — дело времени. Принять это было невозможно…
Тетя Таня вышла из палаты, а я все упорнее теребила Вовкину руку и просила: «Вова, посмотри на меня! Пожалуйста!». И вдруг взгляд повернулся ко мне. Совершенно осознанный взгляд! Я сжала его руку: «Вовчик, привет!». В ответ он немного согнул пальцы на руке, пытаясь сжать и мою руку. Он улыбнулся, сделал несколько движений губами, но слов не было слышно. «Вовка, все хорошо! Видишь, я снова здесь! Я игры с собой принесла, поправляйся и будем играть…». В ответ лицо его еще больше растянулось в улыбке, здоровый глаз часто-часто заморгал. Я сидела, что-то рассказывала ему, не отводя взгляда от его лица. В тот момент мне так хотелось верить, что все ошиблись, что кома у него была делом временным и что теперь все пойдет на поправку. Но вдруг Вовин взгляд судорожно ушел вверх, веко закрылось и задрожало. Когда глаз снова открылся, зрачок снова смотрел куда-то в потолок. Я наклонилась над ним, я теребила Вовину руку, я звала его. Но он больше не слышал меня…
С того дня прошла неделя. За это время Вова ни одного раза не пришел в себя, я была последней на кого он хоть как-то отреагировал. Он умирал… умирала и я. Не имея возможности даже сесть самой, я сутками напряженно прислушивалась к тому, что делается там, в Вовкиной палате. Я все еще верила в то, что он обманет смерть и в этот раз. По-другому просто не могло быть!
На улице уже серело, когда я забылась в тяжелом сне. Мне снилось, что я иду по зданию, напоминающему школу. Коридоры были пусты, но в классах были дети. Много детей… я шла, не зная, в какой мне зайти, когда увидела что мимо меня идет Вовчик. Я пошла за ним, решив для себя, что поскольку мне тут все не знакомо, то я зайду в тот же класс, что и Вова. Он открыл двери комнаты, там было много детей разного возраста. Я посмотрела на их лица и поняла, что это те, кто умер в гематологии. Хотя среди них были и те, кто, как я считала, еще жили (хотя как позже выяснилось, все они к той ночи уже погибли). Вовка уверено перешагнул порог…
— Вова, не иди туда, там все мертвые, а ты же еще живой!
— Ира, мне сказали идти сюда, здесь мое место. Вот, смотри — он протянул мне какую-то бумажку — Здесь ясно написано, что мне в этот класс.
— Тогда подожди, я с тобой!
— Покажи твой пропуск — я подала невесть откуда взявшуюся бумажку.
— Нет, тебе не сюда! Тебе надо идти дальше! — Вова вернул мне бумажку.
— Но почему? Я хочу с тобой, я не знаю что там дальше, я лучше тут останусь — я почему-то начала плакать.
— Нет, Ира… это не мы решаем куда идти… — и Вовка улыбнулся, помахал мне рукой и зашел в комнату…
Я проснулась, на душе было неспокойно. Что-то скоро произойдет, я это точно знала. С самого утра у Вовки дела не ладились. Я видела, что медсестры бегают к нему с кислородными подушками… видела капельницы, которые несли к нему в палату. А я… я задыхалась, с каждой минутой, с каждым часов все сильнее. Пока где-то после обеда задыхаясь, не потеряла сознание…
Когда я открыла глаза, надо мной склонился незнакомый мне человек с очень обеспокоенным лицом. Я хотела спросить, что случилось, но не могла говорить — к моему лицу была прижата маска, через которую толчками воздух нагнетали в мои легкие. Врач, сжимая рукой специальный мешок, делал мне искусственное дыхание. Я мотнула головой, но врач ласково улыбнулся мне и сказал: «Полежи немного так. Я помогаю тебе дышать, а твои мышцы в это время отдыхают. Потом тебе легче самой будет дышать». Я лежала и разглядывала все вокруг. На бейдже у мужчины я прочитала «отделение реанимации». Моя мама заглядывала в приоткрытую дверь, и по ее щекам текли слезы. Она отводила взгляд, когда я смотрела на нее. Что-то произошло, я это чувствовала буквально физически. Врачи реанимации ушли, я слышала, как в коридоре они сказали заведующей отделением «еще бы чуть-чуть и девочка погибла бы».
Мама вернулась в палату, она старательно вытирала слезы. И глядя на нее, я почему-то очень ясно вспомнила, что прежде чем потерять сознание я успела услышать, как тетя Таня в коридоре кричала: «Девочки, помогите!». Внутри меня все похолодело, я глянула маме прямо в глаза и спросила «Как Вова?». В ответ мама мотнула головой и заплакала. Больше ничего не надо было говорить, я все поняла. Я не плакала, у меня не было для этого сил и душевных, и физических. Ледяным голосом я спросила: «Когда?». Мама как-то виновато глянула на меня и ответила: «Вам стало плохо почти одновременно. Вовчику буквально на полминуты раньше. Ему вызвали реанимацию, но когда они пришли, ты уже не дышала. Врачи решили спасать тебя…» — больше мама не могла ничего сказать, рыдания душили ее. А я очень ясно вспомнила ночной сон и комнату, в которую я хотела зайти вслед за Вовкой, но он меня не пустил… «не мы решаем куда идти»… эти слова как нельзя лучше отражали то, что произошло. Не мы с Вовой решали, кому остаться жить, за нас этот выбор сделали реаниматологи. И я выжила, а Вова нет. Невыносимая боль пронзила меня изнутри, я заплакала и закричала: «Почему я???». Мне было стыдно, что выжила я, что Вову «списали», не дав даже шанса. У нас был один шанс на двоих, и его отдали мне. Почему?! Почему за мою жизнь пришлось платить жизнью Вовчика???
Позже я узнаю, что это не первый случай (и боюсь не последний) в отделении, когда реаниматологам приходится выбирать, кого из двоих детей спасать… как на войне. Один ребенок выживает, второй погибает. Пройдет очень много лет, но вопрос «Почему тогда выжила я, а не мой друг?» будет продолжать мучить меня…
… все за одного
Вечернюю тишину отделения развеял крик тети Светы «Девочки, Диме плохо». Уже через 20 секунд из всех палат повыскакивали мамы детей. Они бежали в Димину палату, чтобы помочь, кто чем может. Они пооставляли своих больных детей чтобы попытаться помочь чужому. Таков местный закон — все за одного! Детей не делили на своих и чужих. Дети были общие, и проблемы их были общие, поэтому и решались всеми вместе.
Больные дети, многие из которых капали в тот вечер химию, остались одни. «Главными» в палатах оставались не те, кто старше, а те, кто мобильнее, кто мог выскочить и позвать на помощь. Я осталась на попечение пятилетнего Антохи, так как сама не могла даже повернуться в постели. С деловым видом Антон взял из тумбочки карты, передвинул штатив капельницы (от которого шли две системы — моя и его) и уселся рядом со мной играть в его любимую игру — пьяницу. Было уже 10 часов вечера, но мы оба с ним знали, что спать мы сегодня раньше 12 не ляжем. Наши мамы заняты спасением Димы, а значит, некому следить за нашими капельницами. У нас не было обиды на родителей. Мы знали, что в любую минуту если понадобится, то все точно так же бросят своих детей чтобы спасти меня или Антоху.
У Димы было носовое кровотечение, очень сильное. Кровь заливала все, ему было тяжело дышать. Нужен был кислород. Но в отделение он не подведен. В отделении есть только 3 кислородные подушки. Их можно наполнить только в реанимации. А до реанимации 5 минут ходу, если идти очень быстро, почти бежать. Одной подушки Димке хватало минут на 10 максимум, но чаще на 7–8 минут. Поэтому 2 самые молодые и здоровые мамочки выстроились в своеобразный конвейер: непрерывно они бегали в реанимацию, наполняли подушки, бежали обратно, отдавали наполненную, хватали пустую и снова бежали в реанимацию. Все это очень быстро, почти бегом. 4 этажа по ступенькам, по переходу, еще 1 этаж и коридор до реанимации. Потом обратно. Можно конечно на лифте, но он едет непростительно медленно, нужно быстрее, быстрее, еще быстрее. И так десятки раз. Тетя Надя — мама Антохи, пробегая мимо нашей палаты с пустой подушкой, заскакивает буквально на мгновение. Кидает взгляд на наши заканчивающиеся капельницы, пытаясь прикинуть, успеет ли вернуться до того, как бутылки опустеют. «Не волнуйся мама, у нас все хорошо. Когда кончится бутылка, я позову тетю Наташу» — понимая все мысли матери, говорит Антоха. Тетя Надя бросает взгляд на часы и понимает, что отстала от графика. Если она не догонит эту минуту, то Димка может остаться без кислорода. И она бегом бросается в сторону лестницы… И мысль у нее только одна — успеть, не подвести, сделать все для спасения чужого ребенка.
Три другие мамочки сидят в Димкиной палате и греют в руках флакончик плазмы. Его нужно отогревать медленно, температурой тела. А флакон заморожен до степени льда. Каждая по очереди зажимает флакон в ладонях и держит так 5 минут, потом передает флакон следующей. А сама начинает усиленно тереть руки, чтобы нагреть их до того времени, когда флакон снова вернется к ней. Еще одна мамочка греет кипятильником воду (так как в кране горячей воды нет), мочит в них тряпочки и передает их тем, чьи руки уже совсем замерзли. И снова по кругу, конвейером. От каждого зависит так много. А они всего лишь люди, женщины, измученные бессонными месяцами, забывающие поесть и давно забывшие вкус мяса. Но сейчас они об этом совершенно не думают, они знают одно — они должны спасти Диму. Нет, не должны… все это делается не из чувства долга или из желания получить в случае проблем поддержку других. Все это делается просто потому, что иначе и быть не может. Иначе Дима — их общий ребенок, умрет. И они сделают все ради того, чтобы этого не случилось.
В моей капельнице осталось совсем немного, грамм 20. Антоха видит это, встает со стула, подвигает его к штативу и залазит на стул. По-другому он не сможет позвать кого то, ведь мы сейчас «скованные одной цепью». В отделении не хватает штативов, поэтому обычно оба ребенка в одной палате капаются с одного. И сейчас Антоха даже подняв штатив, может отойти от моей кровати только на длину моей капельницы. Поэтому он перекрывает зажим на своей системе, снимает бутылку и, держа ее в руке, выходит в коридор позвать мою маму. Он знает, что надо звать именно кого-то из мамочек, на медсестер рассчитывать не стоит. Не потому, что они плохие, а потому, что они всегда заняты. А любая мама всегда найдет время, чтобы забежать в палату и поменять бутылку. Антоха возвращается вместе с моей мамой. Сейчас как раз ее очередь греть плазму. Не тратя ни секунды, она принимается за дело. «Подержи» — и в моих ладонях оказывается ледяной флакон плазмы. Чем быстрее он растает, тем больше будет шансов у Димы. Поэтому его нельзя оставлять без подогрева, поэтому пока мама ледяными руками меняет мне бутылку с лекарством, заветный флакон грею я.
Мама поменяла бутылку и ушла. И снова мы остались вдвоем с Антоном. Забавная парочка — мне 14, ему 5. Но тут возраст не имеет значения. Мы с Антохой без слов понимаем друг друга. У нас здесь общие враги, общие цели и общие страхи. А еще общий долг перед другими детьми. Еще 2 ночи назад все отделение крутилось вокруг Антохи, который горел от температуры. Димина мама, тетя Света в час ночи в ночнушке и тоненьком халате бегала в ближайший ларек за бутылкой водки, чтобы растирать Антона. А уже завтра Антохина мама будет бегать за кислородом для меня. Мы уже давно не делим друг друга по возрасту, благосостоянию и по мамам. Это все не имеет значение. Имеет значение только то, что все мы ходим по краю пропасти и задача каждого — не дать другому сорваться.
Тетя Надя пробегает мимо нашей палаты бесчисленное количество раз. Мельком взгляд в нашу палату на капельницы и на наши лица. Все нормально, можно бежать дальше. Я замерзла, но одеяло сложено в ногах. Сама достать его я не могу. Прошу Антоху. Он заботливо укрывает меня, поправляя одеяло на ногах и груди. Он знает, что сама я этого сделать не могу. В палату заходит моя мама: «Ребятки, нужен еще один флакон плазмы, не поможете нагреть?». Об этом можно и не спрашивать, мы будем его греть, по-другому просто не может быть. 12 часов ночи, а мы с Антохой сонные сидим с флакончиком плазмы в руках. Мы не воспринимаем это как обязанность. Для нас не имеет значения, греем мы эту плазму себе или Димке. Нам даже в голову не приходит возмутиться, что наши родители никак не уложат нас спать. Наш сон не имеет значение, когда речь идет о жизни Димки…
Наши мамы вернулись в палату в час ночи. Тетя Надя буквально упала на кровать — ей пришлось пробежать 5 этажей вверх и вниз не один десяток раз. Руки моей мамы были белые от холода. У нас с Антохой руки тоже были ледяные. Но Димка был жив… и были основания надеяться, что доживет до утра. И все наши неудобства не имели никакого значения. Мы легли спать счастливыми, потому что знали — сегодня мы спасли Диму. Да, завтра будет новый бой. Может быть, за жизнь кого-то другого, а может быть и за наши с Антохой жизни. Но мы знали, что если что-то понадобится нам, то во всех палатах без ропота до поздней ночи будут сидеть другие дети и греть для нас бутылочки плазмы. Мы не сомневались в этом, ведь главный закон этого отделения — все за одного!
Отпустить душу…
На двери палаты белая простынь. Глубокая ночь, но там горит свет. Сквозь простынь просвечивается силуэт женщины, сидящей возле кровати. Она сидит почти неподвижно, только изредка роняет голову на грудь — она не спит уже много суток и иногда усталость одолевает ее. Она проваливается в сон на несколько секунд, но тут же с ужасом просыпается. «Нельзя спать, нельзя! Надо следить,» — эти слова она произносит снова и снова. Она сидит возле своей дочки. Возле смертельно больной дочки. Девочка бледная и очень истощенная. Она уже 2 недели не может глотать. А еще с каждым часом нарастает дыхательная недостаточность. Ребенок мучительно умирает от удушья.
А врачи… они признали опухоль неоперабельной. И все что смогли предложить, так это смертельную дозу снотворного «чтоб побыстрее отпустить душу». Врач назвал это «более простым выходом» чтоб не мучилась ни Наташа, ни ее дочка. Наташа отказалась. Она все еще верила, что это не конец, что вот случится чудо и девочка пойдет на поправку. Только вера в это чудо давала ей силы сидеть возле кровати, не отрываясь сутками.
Девочка находилась в полусознательном состоянии. От постоянной нехватки кислорода ее сознание туманилось, она то проваливалась в нечто наподобие сна, то тихо стонала. Она почти не разговаривала, на это требовалось слишком много энергии, а взять ее было неоткуда. Неделю назад врачи отменили все поддерживающие капельницы. Они посчитали все меры по поддержанию жизни девочки излишними. И теперь девочку мучила не только одышка, но и дикая жажда. Иногда сквозь сон она шептала «вода, вода». Вода мерещилась ей и мечтала она не о том, чтобы выжить, а о том, чтобы утолить невыносимую жажду. Но она этого не могла, поэтому лишь беспомощно плакала, когда слышала звук льющейся воды.
Этой ночью девочке было особенно плохо. Она тяжело дышала, а временами переставала дышать на 10–15 секунд. Мать не отрывала взгляда от едва двигавшейся грудной клетки. И тут начался настоящий ад — девочка тяжело вздохнула и… и начала медленно синеть. Дыхание прекратилось. Мать с ужасом смотрела на все более синее лицо. Она знала что делать — она подскочила со стула и стала делать искусственное дыхание «рот в рот». Она не звала никого на помощь, она знала, что это лишено всякого смысла — заведующая отделением запретила все активные вмешательства по поддержанию жизни. У нас это зовется заботливо — «отпустить душу». Наташа снова и снова вдыхала воздух в легкие своей дочери. Даже сейчас она верила, что борьба имеет смысл. И через 10 минут девочка сделала несколько самостоятельных вдохов. Но через полчаса снова остановка дыхания. И снова «рот в рот», до головокружения, до потемнения в глазах. И мысль только одна — не упасть, не потерять сознания, ведь дочке так нужен этот воздух, который сама вдохнуть она не может. Борьба продолжалась несколько часов. И когда после очередной остановки дыхания девочка открыла глаза, в них была такая боль. «Мама, оставь меня, не дыши, дай умереть, я так больше не могу» — слова девочки были еле слышны, а на ее глазах наворачивались слезы.
Женщина закрыла лицо руками и отошла. Она слышала, как девочка последний раз тяжело вздохнула и утихла. Наташа рыдала, беззвучно рыдала. А еще кусала губы… до крови, не чувствуя боли. Она сидела, закрыв лицо руками несколько минут, когда вдруг подскочила. На лице у нее была такая решительность, она кинулась к дочке. Она была уже вся синяя, пульса не было. Сердце остановилось. Это был конец. Но мать знала, что еще имеет возможность это изменить. И она кинулась реанимировать дочку. Без эмоций, как робот: 15 нажатий на грудную клетку, 2 вдоха. И так бесконечное число раз. Она не смотрела на время, не думала о том, насколько поврежденным окажется мозг дочки после столь длительной остановки сердца. Она знала одно — она должна реанимировать девочку. И вот делая очередной «вдох» она положила руку девочке на шею и почувствовала пульс. Сердце снова билось! Она продолжала искусственное дыхание с таким энтузиазмом, как будто выиграла борьбу с болезнью. Как будто вот сейчас она вернула девочку к жизни, и болезнь уйдет, и ее дочка снова будет здоровой.
Когда девочка пришла в себя, почувствовала во рту вкус крови. Она тогда не знала что это не ее кровь, это кровь ее матери, которая искусала себе губы, наблюдая за умиранием своего ребенка. Девочка знала одно — ее мать вернула ее. Снова сюда, снова в этот мир бесконечного удушья и жажды. В тот момент она почти ненавидела свою мать за это. Она не верила в утопию матери о долгой и счастливой жизни. Она не верила, что эта отвоеванная у смерти ночь имеет хоть какое-то значение.
Но мать… она как будто знала, ради какого будущего она боролась со смертью. Она как будто знала, что пройдет 7 лет, и я скажу ей спасибо за то, что не отпустила мою душу тогда. За то, что благодаря ее фанатичной вере я получила возможность прожить эти 7 лет, несмотря на опухоль. Семь лет тяжелой борьбы с болезнью, но все же сем лет жизни. Мама и сейчас иногда ночами сидит возле меня, наблюдая за дыханием. Она знает, что впереди еще много битв за мою жизнь. Но она так же четко знает, что никогда больше, ни на мгновение не отпустит нить моей жизни. Даже если ситуация будет казаться безвыходной. Даже если будет стоять сердце, она не отпустит мою душу…
Лезть на стену…
«Опять, неужели опять!» — крик тети Светы разносился по коридору. Мама на лежачей каталке как раз вывезла меня к телевизору, но не успела довести до холла, когда раздался этот крик. Я видела, как тетя Света стоит возле своей палаты и лезет на стену… в прямом смысле слова. Она обдирала пальцы до крови, кровавые полосы оставались на окрашенной стене… А тетя Света все продолжала хвататься ногтями за ровную стену, пытаясь залезть по ней. Куда? Зачем? Я не знала, не знала, наверное, и она. Из ее палаты доносился крик Димы: «Мама, пожалуйста, не надо, мама…». Этот крик иногда прерывался рыданиями. А еще кашлем. Моя мама оставила меня в каталке в коридоре и побежала в палату к Димке. Я слышала, как она успокаивала его, а он продолжал кричать «Что с мамой?». Еще несколько мамочек в отделении подбежали к тете Свете, стараясь оторвать ее от стены. Но она вырывалась и снова кидалась туда. Снова и снова она цеплялась ногтями за краску и кричала «Не могу, я больше не могу!». Я услышала, как в ординаторской вызывают реанимацию. А тетя Света все продолжала кричать и лезть на стену. От этого зрелища внутри все холодело, хотелось закрыть глаза и не видеть этого, хотелось закрыть уши и не слышать ее криков и Димкиного плача. Хотелось вырваться их этого ада! Но я была вынуждена смотреть на это. Так же, как еще несколько детей, а медперсонала в отделении как будто и не было. Одна медсестра бегала вокруг тети Светы пытаясь всучить ей стакан с валерьянкой.
Несколько мамочек не прекращали попыток оттянуть тетю Свету от той злосчастной стенки. Они тоже рыдали… от собственного бессилия, от обиды, от страха. Моя мама выскочила из Диминой палаты, ее руки были в крови. «Света, где лекарства?» — она теребила тетю Свету в надежде узнать у нее, где лежат спасительные для Димки лекарства. Но в тот момент это было бессмысленно. Тетя Света билась в истерике от того, что у ее сына снова носовое кровотечение, а тромбоцитов то всего 4. Это значит, что унять это кровотечение не смогут несколько дней, это значит, что снова надо где-то искать доноров. А где их возьмешь, когда переливание нужно чуть ли не каждую неделю в огромных объемах. Носовое кровотечение — это снова тампонада носа под общим наркозом, после которого ее Дима будет отходить долго и мучительно. А еще он будет переставать дышать… У нее не осталось моральных сил снова проходить через это. Это было свыше ее сил!
Хлопнула дверь лифта, и в отделение забежали врачи реанимации. Им навстречу вышла заведующая отделением, что-то шепнула на ухо и опять ушла в ординаторскую. Под моим взглядом она опустила глаза. Просто опустила глаза, ей и в голову не пришло передвинуть меня так, чтобы мне не было видно этого жуткого зрелища. А просить кого-то в такой ситуации я не имела морального права…
Врачи реанимации, несмотря на сопротивления тети Светы, сделали ей какой-то укол. И через полчаса она начала утихать. Через полчаса! А эти бесконечные 30 минут она все так же кричала и лезла на стену. Снова и снова… и мы все это видели и слышали. И нам, детям, было неимоверно жутко от того, что наша болезнь делает с нашими матерями. А еще было стыдно за себя… за то, что мы больны, за то, что мы обрекли дорогих нам людей на такие страдания. «Если завтра вот так вот полезет на стенку моя мать, в этом виноват буду только я!» — так в тот момент думал каждый из нас…
Засыпающую тетю Свету увели в мою палату. Ее положили, и кто-то из мам остался присматривать за ней, чтобы, проснувшись, она не наделала глупостей. Все же остальные кинулись на помощь Диме. Моя мама пробежала мимо меня в палату и вернулась назад с кошельком. Димке нужны были лекарства, а где тетя Света положила кошелек, не знал никто. И мама, ни на мгновение не задумываясь, достала свои деньги. Я увидела, что еще кто-то вынес кошелек. Кто-то из мам, накинув первую попавшуюся куртку, схватил деньги и побежал в аптеку. Моя мама уговаривала Диму успокоиться, она же той ночью сидела возле него, когда он бредил после наркоза. Тете Свете снова и снова кололи снотворное, не давая ей проснуться. Тетя Надя сидела возле нее, не выключая свет. А еще она ухаживала за собственным больным сыном и за мной. Она поворачивала меня, поила, кормила.
Она и моя мама не спали сутки, потом ухаживать за Димой взялась мамочка из другой палаты, тетю Свету тоже перевели под опеку кого-то другого. Ей еще 3 дня запрещали даже близко подходить к палате, где лежал ее сын. В туалет ее водили под конвоем, ни на мгновение не оставляя одну. Как-то проходя мимо стены, на которую она пыталась залезть, тетя Света покосилась на царапины на краске и на свои обломанные до крови ногти и робко спросила: «Неужели это я…?». Когда ей, наконец, разрешили зайти в палату, Димка посмотрел на нее и очень спокойным голосом сказал: «Еще раз так сделаешь, и я выпрыгну вот в это окно!». И заплакал. Плакала и тетя Света. Совсем по-другому, тихо и беспомощно. Она обняла своего сына. Она прижимала его к груди и испытывала жгучий стыд за то, что в такой нужный момент оставила своего ребенка без помощи. Его спасли другие, те, у кого своих проблем не меньше. В тот вечер она подходила к каждой мамочке, которая возилась с ней или с Димой, тихо брала их руки и прижимала к своему сердцу. А ей никто и никогда больше не напомнил о том дне, когда она лезла на стену, пытаясь заглушить переполнившее ее отчаянье…
Балкон
«Девочки, вашу м…, кто оставил балкон открытым???» — Лена закончила вопрос еще несколькими не очень нормативными словами. И тут же к кому-то обратилась: «Катя, чего ты там стоишь, иди сюда!». Она говорила это подозрительно ласково, все в отделении хорошо знали ее буйный нрав и острый язык. Поэтому со всех палат начали выскакивать мамы. И не зря… Катя, совсем молодая женщина, попавшая сюда вместе со своей дочкой неделю назад, стояла у самых перил и как-то нехорошо смотрела вниз. Все знали этот взгляд, почти каждый когда-то так же смотрел на асфальт там, далеко внизу, до которого лететь целых 5 этажей. Почти каждый прошел через это неудержимое желание одним прыжком решить все проблемы. Именно поэтому при появлении в отделении новеньких, особенно с признаками повышенной нервозности, балкон закрывают на ключ. В этот раз кто-то не уследил и Катя, которая еще 3 дня назад кричала на все отделение что выпрыгнет, оказалась на балконе.
— Катя, ну иди сюда! Чего ты там стоишь? Нет там внизу ничего интересного, иди сюда!
— Нет, оставьте меня. Я не хочу жить! Моя девочка, моя Валечка, ведь ей всего-то 2,5 года! За что??? Ради чего мне жить? У моей дочки рак! Она умрет! Я не хочу на это смотреть! Не хочу и не могу! — и она еще больше перегнулась через перила.
— У меня тоже у сына рак, ну и что? — долго тетю Лену не хватило на ласковый тон — Да, многие тут умирают, но некоторые и выживают! Но выживают только при условии, что их лечат! Если ты будешь лечить свою дочку, то ей может повезти как тому мальчику из 5 палаты! У него уже 4 года ремиссии. И у тебя такое может быть!
— Нет, нет! Как можно капать ребенку эту химию, ей же от нее так плохо! Как можно жить тут, где дети умирают? Я лучше умру сейчас! — она сделала решительный шаг вперед…
— Мама, мама, иди сюда — по коридору шла Валечка. Еще с волосами, еще без характерных щек…
— Хочешь прыгать? Вперед! Только можешь прямо сразу с собой взять Валю! Без твоей помощи она не выживет! Кто будет покупать ей лекарства? Твой муж алкоголик? Кто будет следить за ней во время капельниц? Медсестры? Не смеши меня! На, бери ее на руки и прыгай вместе! — Лена подхватила ничего не понимающую Валю на руки и протянула Кате.
— Нет, нет, убери ее! Как ты можешь… — глаза Кати расширились от ужаса.
— А ты как можешь? Эгоистка! Ей, видите ли, тяжело! Да ты подумай, каково твоему ребенку сейчас! А еще лучше подумай, каково ей будет после твоего прыжка! Давай, вперед! Только тогда Валечка отправится на тот свет буквально через пару недель! О да, не будет мучительного лечения, ведь лекарств то в больнице нет! Будет мучительная смерть от лейкоза! Так давай, бери ее и прыгай! Чего ты? Страшно? Так будет лучше вам обоим, давай! Давай! Давай!
Катя стрелой выскочила с балкона и, рыдая, побежала куда-то за территорию отделения.
— Лена, как думаешь, там она себе «приключений» не найдет?
— Может и найдет, но не сегодня. Сеанса психотерапии хватит на ближайшие сутки, а там… Вот только найду сейчас ту заразу, которая балкон не закрыла, и сброшу с него. Или следующий раз заставлю проводить «переговоры».
Лену когда-то тоже сняли с края балкона. Сняла женщина, у которой в это время ребенок был в реанимации. Ребенок через 2 дня умер. Но Лена всегда говорила, что та женщина хоть и потеряла собственного ребенка, но спасла ее Володю.
Надежда умирает последней…
У Раисы Горбачевой лейкоз… Об этом знало все наше отделение. И все отделение напряженно следило за тем, как разворачивались события. Дети постарше тяжело вздыхали «У нее есть деньги на лечение в Германии, а мы…». Но каждый вечер мы собирались возле телевизора, включали новости и напряженно ожидали волшебного сюжета о выздоровлении Горбачевой. Но информации было мало, и она была не так оптимистична, как нам хотелось. По отдельным фразам, по формулировкам мы складывали для себя представление о том, что там происходит. А ничего хорошего не было. С каждым днем сюжеты ставили все короче и, трудно даже описать, они были пронизаны какой-то неловкостью. Такой, какая живет у нас в отделении после смерти кого-то из детей. Когда все взрослые понимают что происходит, но делают вид что все нормально. Но при любых вопросах неловко опускают глаза и переводят разговор в другое русло.
Так было и по телевизору. Мы уже понимали, что произошло, мы знали, что даже деньги и клиника Германии оказались беспомощными перед лейкозом. Понимали это и наши родители. Все чаще они начинали уговаривать нас вместо новостей смотреть мультики. А все отделение громко ругалось и требовало переключить на новости. Все, от самых маленьких до подростков сидели, затаив дыхание. Все ждали чуда. Ждали, несмотря на то, что все факты были против этого чуда. Но мы надеялись. Спасение Раисы Горбачевой для нас всех означало бы возможность победить болезнь! А ее смерть… мы пока даже представить не могли, что такие деньги и Германия не смогут спасти ее…
Наши мамы днем тайком от нас слушали новости по радио. А потом вечером все настойчивее предлагали посмотреть мультики. А мы все настойчивее добивались переключения телевизора на заветные новости… Я помню, как сидя перед экраном телевизора, увидела что мальчик, сидящий рядом, судорожно, до побеления косточек скрестил пальцы. Он, как и мы все, мечтал о том, что бы женщине в другой стране стало легче. А она, жена первого Президента СССР даже не догадывалась о том, сколько сейчас скрещенных пальцев за нее держат дети по всему СНГ. Она не догадывалась, какие надежды эти дети возлагали на нее.
А в один день нам не дали включить новости. До ругани, до слез, но родители отказались включить новости. Мы сразу поняли, в чем дело. И в отделении снова повисла напряженная тишина. А потом, вечером, воспользовавшись переполохом в отделении (кому-то было плохо) кто-то из ребят вытащил из тумбочки радио, и 15 детей разного возраста прижали уши к приемнику. Мы знали что услышим, просто знали. Но наши сердца были не способы принять это, мы все еще надеялись на чудо. Мы надеялись, что родители что-то напутали или мы что-то не так поняли. И что сейчас мы услышим очередной отчет о том, что борьба продолжается. Но… в тот вечер мы разошлись по палатам со слезами на глазах. Наши надежды рухнули. Рухнули в один день. И в сердце была обида на судьбу, которая «наградила» нас болезнью, на врачей, которые не умеют лечить, и на Раису Горбачеву, которая предала всех нас своей смертью. В тот вечер все мы были уверены, что обречены… мы не верили в возможность выздоровления, но где-то в глубине души все еще жила надежда. Для многих из нас эта надежда умирала последней, уже после нас.
Первая любовь
— Мама, кто там лежит во второй палате? Я много раз видела, как оттуда выходит женщина, но ни разу не видела ее ребенка.
— Там лежит мальчик, Виталик. Он на год старше тебя — ответила моя мама — у него лейкоз, состояние очень тяжелое. Поэтому он и не выходит.
— Ему же там, наверное, скучно? Все один и один. Может, я могла бы к нему в гости ходить, в игры играть?
— Хорошо, я узнаю.
В тот же вечер я переступила порог палаты, где лежал Виталик, держа под мышкой несколько настольных игр.
— Привет, я Ира.
— Привет… — голос был совершенно равнодушный — я Виталик — он смотрел сквозь меня и молчал.
— Я игры принесла, выбирай, в какую будем играть? — Виталик равнодушно пожал плечами…
Мы сидели, переставляли фишки на игровом поле, а я все присматривалась к нему. Совершенно бледное лицо, характерные «преднизалоновые» щеки. И очень грустные голубые глаза. Глаза, которые всегда смотрели сквозь предметы, Виталик мало разговаривал. Если я что-то спрашивала, односложно отвечал и снова замолкал. Он был очень раздражительным. Особенно когда речь заходила о будущем.
Он знал, что особого будущего у него нет. Миелолейкоз. 3 месяца лечения от бронхитов, ревматизма и т.?д. Когда его положили в это отделение, он уже не мог ходить сам. Анализы, обследования показали, что лечить его химиопрепаратами нельзя — сердце еле работало. Он лежал уже 2 месяца и просто ждал смерти. Врачи ходили и разводили руками. Его мама панически боялась говорить ему о диагнозе и тешила себя надеждой, что Виталик его (диагноз) не знает. А он знал все и понимал все.
Как-то мы сидели с ним, и я сказала: «Вот закончим тут лечение и встретимся, погуляем по городу». Впервые за неделю, что мы были знакомы, в его глазах вспыхнул какой-то огонек. Он приподнялся на локтях и резко швырнул игровые фишки в сторону: «Неужели ты до сих пор не понимаешь, что я отсюда уже не выйду?! Я смертник! Мне жить-то осталось считанные недели, а может и дни!». Он кричал это, глядя мне в глаза, что тоже было впервые за время нашего знакомства. Виталик крикнул это, а потом закрыл руками лицо, и я услышала, как он всхлипывает. Он был прав, я тогда еще не понимала всю тяжесть его состояния. Стараясь загладить свою вину, я осторожно прикоснулась к его руке «Виталик, прости меня!». А он повернулся ко мне и сказал: «Это ты меня прости» и улыбнулся. Впервые за неделю улыбнулся.
Мы проводили с ним много времени. Иногда мы разговаривали о всяких несущественных вещах, иногда молча играли. А я ощущала все большую и большую привязанность к этому бледному и равнодушному мальчику. Вечерами я молила Бога об одном — сохранить жизнь Виталика. И через две недели случилось чудо — контрольная пункция показала отсутствие бластных клеток. Виталик был здоров! Ему прокапали всего три флакона химии, а один из самых упорных видов лейкоза — миелолейкоз отступил. В тот вечер, когда мы узнали результаты анализов, мы с ним вместе сидели в палате и смеялись. А потом он обнял меня за плечи и сказал: «Помнишь, как ты говорила — закончим лечение и еще погуляем по городу? Я думаю, скоро мы сможем это сделать». Виталик ожил, и физически, и психологически. Ему начали стандартное лечение.
Вскоре я выписалась. Уехала на обследование в Киев. И туда папа передал мне письмо от Виталика. Теплое, нежное письмо. Он писал, как скучает по мне, как ждет моего возвращения. Приглашал меня погостить у него. Я отвечала такими же теплыми письмами. Между нами возникли какие-то детские и романтичные чувства, похожие на любовь. Я с замиранием сердца ждала от Виталика писем, он рисовал в своих письмах сердечки…
Постепенно его письма стали какими-то сумбурными. Он писал много, особенно о своих чувствах, но почти ничего не говорил о своем состоянии. Я в то же время потеряла возможность самостоятельно ходить. Долго не решалась написать об этом Виталику… Вдруг он не сможет любить меня такой? Когда же скрывать это стало невозможным, с замиранием сердца призналась ему, какая я теперь. В ответ получила очень нежное письмо, где он говорил, что моя коляска не имеет значения, что все у нас будет хорошо. Мы строили по-детски наивные планы. Но я чувствовала, что он чего-то не договаривает. Но закрывала на это глаза. Я не хотела полной открытости, я боялась ее, ведь тогда я должна была рассказать о том, что умираю. Я не хотела, что бы он знал…
А потом, через год после нашего знакомства, в марте 1999 года мне пришло от Виталика очень странное письмо. В нем было много теплоты и нежности, а еще какая-то грусть. И много-много недосказанного. Я в то время была уже в крайне тяжелом состоянии. Я была уверена, что доживаю последние месяцы. Я ответила Виталику таким же недосказанным письмом и легла в больницу.
…Мое сердце остановилось через 3 дня после того, как остановилось сердце Виталика. Меня реанимировали, спасли. Его нет… это было уже невозможно, лейкоз разрушил его сердце окончательно. Моя мама долго не решалась сказать мне о смерти моего друга, о гибели моей первой любви. Я поняла это сама, когда за 2 месяца не получила ни одного письма от Виталика. Я поняла это, но признаться себе в этом просто не могла. Я все еще надеялась. Как-то я сказала маме: «Нужно написать Виталику еще раз. Может быть он не получил предыдущих писем» и увидела на глазах мамы слезы. Я подняла взгляд, в котором был один единственный вопрос, и мама кивнула. «Давно?» — все, что могла спросить я. Мама снова кивнула и сказала: «Прости, что я тебе не сказала». Я простила, простила и маму, за то, что скрыла от меня… и Виталика, за то, что он меня покинул… и саму себя за то, что осталась жить…
У меня не осталось даже фотографии Виталика. Он мечтал подарить мне фото, где он будет с волосами. Мы с ним вместе ждали того момента, когда выпавшие после химии волосы отрастут. Увы, мы так и не дождались этого, на память о моей первой любви у меня осталась только стопка писем, изрисованных сердечками…
Мы с тобой одной крови…
Женщина в халате и тапочках стояла возле дверей станции переливания крови и плакала. Прохожие не обращали на нее внимания, все шли мимо погруженные в свои проблемы. А женщина эта не знала, как вернуться в палату, как зайти и сказать своему сыну, что доноров нет, и крови на станции тоже нет. И что ему остается только погибать от кровотечения. Она не знала, как это сделать, поэтому просто стояла на улице, прислонившись спиной к стенке.
— Оля, что случилось — еще одна женщина в халате и тапочках подошла к дверям станции переливания крови. С ней был какой-то мужчина.
— Доноров, нет доноров! И крови нет, не дают больше, говорят, что осталось только 2 флакона, это неприкасаемый запас — Оля расплакалась сильнее — а где мне их, доноров, взять в чужом городе???
— Доноры нужны срочно?
— Да, у Вити гемоглобин уже неделю 50, а тут еще и кровотечение… Не знаю, я просто не знаю что делать!
— А у моего гемоглобин 80. А какая группа нужна?
— Первая.
— И у нас первая… я вот донора нашла, бесплатно мужчина согласился. Давай он для твоего Вити кровь сдаст. А мы как-нибудь продержимся — женщина шепнула что-то мужчине и ушла. Ушла быстро, не оглядываясь. Она искала доноров 3 дня, и сейчас отдала того единственного, кто согласился помочь. Завтра ей снова надо будет пускаться на поиски, но сейчас, в этот момент она знала, что поступила правильно, ведь у ее ребенка есть время дождаться помощи, а у Вити нету…
Когда страшно…
Мне плохо, очень плохо. Уже не первый день. Уже не первый раз за сегодня. Реаниматологи ходят ко мне с ужасающей регулярностью, но забирать к себе отказываются. Поэтому я медленно умираю на глазах у всего отделения, на глазах у моего соседа по палате, шестилетнего Антохи…
И опять мучительная одышка… опять провал… опять тошнотворный вкус резины на губах — значит уже пришли реаниматологи и делают искусственное дыхание. Это хорошо, это значит, что я выиграла еще пару часов…
Разговоры врачей… малопонятные медицинские термины… ставшая привычной фраза «остановка дыхания», ставшее привычным «ей уже недолго осталось» сказанное равнодушным голосом, не глядя на меня. Правильно говорят — человек ко всему привыкает… вот и я уже привыкла… вот и меня уже не пугают эти слова… как будто это нормально — слышать о своей скорой смерти…
Болезненные попытки найти вену, не прекращая искусственного дыхания. Я болезненно морщусь, иногда тихо ойкаю… А еще рассматриваю стену, напротив — Антохина кровать, на которой разбросаны машинки… опять я своими приступами прервала ребенку игру — улыбаюсь сама себе. Рядом с кроватью тумбочка, на ней тоже машинка, наверное, Антоха положил ее туда, когда выходил из палаты, чтоб не мешать реаниматологам, вот и дверца тумбочки открыта, она почему-то подрагивает. Опускаю взгляд на пол — из-под дверцы тумбочки выглядывают детские тапочки…
Боже мой! Рывком срываю с лица маску и сдавленным голосом зову «Антон!». Из тумбочки раздается тихий стон и всхлипывание. Медсестра, поняв, что происходит, подбегает к тумбочке, распахивает дверцу. Антоха сидит в тумбочке, уткнувшись лицом в колени и закрыв уши ладошками, он тихо всхлипывает. Медсестра выхватывает Антоху из тумбочки, берет на руки… «Антоша, почему ты плачешь?»… В ответ жалобный голос «Мне страшно!» и рыдания…
11 вечера. Антоха сидит в столовой, сонно положив голову на стол. Он не хочет идти в палату… он боится, боится меня, боится моей болезни, боится смерти, тяжелый дух которой поселился в нашей палате. Все отделение уже не первый час уговаривает Антона вернуться в палату. Наконец он соглашается. Антоха стоит на пороге палаты, внимательно разглядывая меня… «Антоша, заходи!» — зову я его… он еще раз недоверчиво осматривает меня и делает шаг в палату…
— А ты больше не будешь умирать? Мне ТАК страшно когда ты умираешь…
— Не буду! — вру я Антону
— Честно?
— Честно! — еще раз вру и про себя молю Бога, чтобы меня забрали в реанимацию и освободили Антоху от ужаса созерцания чужой смерти… Мне страшно умирать в одиночестве реанимационной палаты,… но еще страшнее мне умирать на глазах у шестилетнего ребенка!
День учителя
Как-то так вышло, что 5 или 6 мамочек из отделения оказались, так или иначе связанными с педагогикой. В обычной кутерьме все как-то забыли про профессиональный праздник, когда кому-то позвонили коллеги поздравить. Тут же было принято решение отпраздновать день учителя.
В столовой сдвинули столы, на тарелочках аккуратно нарезанная колбаса, сыр, сало, лимончик. Все как положено в теплой компании. Когда все уже сели и приготовились говорить тост, обнаружилось, что спиртного-то нет. А без спиртного вроде бы и не праздник вовсе. Бежать за вином было уже поздно, когда вдруг кто-то вспомнил, что у него в палате стоит бутылка водки. Водка, которую покупали, чтобы растирать температурящих больных. Бутылка немедленно была выставлена на стол. Но коллектив исключительно женский, поэтому водку в чистом виде никто не пьет. Снова задачка,… но и тут нашлось решение — у кого-то из детворы выпросили бутылку «спрайта», ним и решено было разбавлять горькую. Разлили по первой, выпили за то, чтобы встретить следующий день учителя не здесь.
И тут в отделение зашла дежурная врач. Кто-то быстрым движением схватил бутылку со стола и сунул мне в коляску за спину. Хорошо заткнуть бутылку не успели, и я почувствовала, как футболка у меня на спине становится влажной. А еще характерный водочный запах ставал все сильнее. Дежурная врач окинула столовую взглядом. На столе явно стояла закуска, но из напитков был только «спрайт», а в чашках тоже поднимались газовые пузырьки. Но запах алкоголя был явным…
— Вы же знаете, что распитие спиртных напитков в больнице запрещено — строго обратилась она к мамочкам.
— Конечно, а как же! — зашумели они, глядя на дежурного врача честными до неприличия глазами.
— Встаньте, пожалуйста, и отойдите от столов — врач была полна решимости найти улики группового пьянства. Но на стульях, в руках у мамочек ничего не было.
И тут я увидела, как двое ребятишек тыкают пальцами на пол под моей коляской и смеются. Я все сразу поняла — водка стекала с коляски и под ней начала образовываться интригующая лужица. Незаметно я дернула ближайшую ко мне мамочку и многозначительно покосилась на пол. Она опустила взгляд, хихикнула и стала так, чтобы закрыть эту лужу от взгляда дежурного врача. Мы с ней переглядывались и с трудом сдерживали смех.
— Ира, а не от тебя ли пахнет водкой? — врач стояла прямо возле меня и водила туда-сюда взглядом по моему истощенному телу. Действительно, представить, что эти тридцать килограмм живого веса могут пить водку, было сложно.
— У меня температура была, водкой растирали — сочиняла я на ходу, вспомнив изначальное назначение этой бутылки.
— Аааа, ну тогда ладно — врач еще несколько раз принюхалась ко мне и ушла из отделения. Все, кто был в столовой, разразились смехом. Только мамочки из соседнего отделения, которые пришли посмотреть у нас телевизор, не могли понять всеобщего веселья.
Все, что осталось в бутылке, разлили по чашкам и выпили за удачную конспирацию. Потом были разговоры допоздна, разные разговоры. Вспоминали о прошлой жизни, мечтали о будущей. И только мыслям о настоящем, заполненном борьбой, в этот вечер было не место…
Спина
Дышать, дышать, дышать… мало кто из людей представляет как это мучительно — не иметь возможность вдохнуть воздух. Мы делаем сотни и тысячи вдохов в сутки, даже не замечая этого. Я тоже не замечала, пока коварная болезнь не лишила меня этой элементарной возможности — втянуть в себя воздух…
Дышать, дышать… я умоляла дежурного врача вызвать реанимацию, где меня могли избавить от мучительного умирания от удушья в ясном сознании. Я знала, что за это придется дорого платить — одиночество в реанимационной палате, сводящий с ума своей монотонностью звук аппарат искусственного дыхания, боль в горле от стоящей в нем трубки… Но все это не казалось таким уж ужасным в сравнении с чувством нехватки воздуха, с которым невозможно было бороться, которое невозможно было терпеть…
Дышать, дышать… уже третий час я жду обещанных реаниматологов… А их все нет. Но я собираю всю силу воли в кулак и усилием воли пытаюсь втянуть в себя воздух. Еще и еще раз…
Дышать, дышать… знакомые шаркающие шаги по коридору… круглое, какое-то детское лицо, на котором всегда загадочная улыбка. Это — мой ангел хранитель, полгода назад этот человек спасал меня, когда все признали это нецелесообразным. В одиночку, сутки он спасал меня, в то время как другие врачи стояли и смотрели на то, как я умираю. Я обязана этому человеку последними шестью месяцами своей жизни. И вот сейчас он приложит все усилия, чтобы дать мне еще шесть… пусть хотя бы 6 дней…
Дышать, дышать… сквозь мучительное удушье нахожу в себе силы улыбнуться ему. А он отводит взгляд… Что-то не то — искрой проносится у меня в голове. Не поднимая на меня глаз, он слушает мои легкие, по которым уже почти не идет воздух, считает запредельно быстрый и аритмичный пульс, глубокомысленно рассматривает синие от нехватки кислорода пальцы рук. Он закончил осмотр, встал, я снова героически улыбаюсь ему, хотя он не смотрит на мое лицо. Я готова услышать его «поехали в реанимацию?», но он молчит. Он стоит возле моей кровати, смотрит в пол… Он, ни слова не говоря мне, аккуратно проводит рукой по маминому плечу и… выходит…
Дышать, дышать… с того самого момента чувство удушья ассоциируется у меня со спиной в синем хирургическом костюме и с шаркающими удаляющимися шагами… Мой ангел отказался от меня… он сдался… те 10 секунд, которые он шел от моей кровати до двери, навсегда сохранились в моей памяти. Я и сейчас слышу шаркающие шаги, левой ногой чуть более длинный шаг, чем правой. И я сейчас вижу спину в синем хирургическом костюме… спину и крохотное пятнышко зеленки, напоминающее формой осьминога, на ткани чуть выше правой лопатки. Я и сейчас чувствую ужас предательства, который ощутила в тот момент… Ужас от того, что твое сердце еще бьется, но все тебя считают мертвым… Ужас от того, что даже твой ангел-хранитель отказался от тебя… отвернулся… ушел… бросил…
Дышать, дышать… никто не поможет мне победить удушье… никто и пальцем не пошевельнет, чтобы облегчить страдания четырнадцатилетней девочки… ведь у нее рак, ведь она инвалид, зачем продлевать ее страдания — так гуманно объяснят свой поступок врачи. Бог им судья… А мой ангел-хранитель позвонит завтра, чтоб узнать о моем состоянии. Он позвонит и послезавтра, и послепослезавтра… он будет звонить каждый день, с замиранием сердца задавая один и тот же вопрос: «как состояние Гавришевой». А через несколько лет он улыбнется мне своей загадочной улыбкой и скажет, глядя в глаза, впервые после того случая, глядя прямо в глаза «Ирка, я так рад, что ты выжила!». И конечно я прощу ему все… и конечно никогда не напомню о том дне… только по прошествии даже 8 лет, я буду продолжать вздрагивать, когда после теплых встреч он, уходя, будет поворачиваться ко мне спиной…
Страшная тайна
Я — самый тяжелый ребенок в отделении, я не могу даже сидеть, не могу двигаться. На правах умирающей я вместе с мамой лежу в отдельной палате (а не как другие по 4 ребенка и 4 мамы в комнате в 15 кв. метров), на единственной функциональной (которая много лет назад застыла в положении с чуть приподнятым головным концом) койке, а не на кровати с панцирной сеткой, которая прогибается до пола, как у других детей. Удобно растянувшись на огромной (более метра в ширину) кровати, я думаю, что быть умирающей не так уж и плохо, это дает и свои привилегии…
Сегодня хороший день! После ночного прихода врачей реанимации я почти не задыхаюсь, а прокапанные ночью 400 мл глюкозы немного смягчили чувство жажды. В общем, сегодня у меня все почти хорошо. Наверное, по моему лицу это видно всем детям в отделении и моя палата очень быстро наполняется друзьями. Рядом со мной на кровати, подложив под спину подушку, сидит Сережка, 12 лет — парень-гемофилик с тяжелейшим поражением суставов и перенесший несколько инсультов. Он не может ходить, его мама не может быть рядом с ним. Поэтому если мне не очень плохо, то Серегу с утра «забрасывают» ко мне на кровать, где мы и толчемся целый день. Сережка уже никогда не сможет ходить, но он этого еще не знает… А вот Сашка, 10 лет… светлый мальчик, который благодаря усилиям родителей идет день в день по протоколу. Он еще не знает, что в ближайшие дни он подхватит гепатит С и через 3 месяца умрет в реанимации от печеночной недостаточности, будучи в ремиссии по лейкозу. А вот, как всегда с краю, синеглазый Рома, 11 лет. У него миелодиспластический синдром, МДС. Тогда все у нас в отделении считали его везунчиком, ведь выживаемость при лейкозе была 11%, а при МДС аж 20% (сейчас при выживаемости при лейкозе 75 процентов, при МДС без ТКМ остались все те же 20). Ромка поборется 1,5 года, но все же попадет в те 80%, которым не суждено выжить. А вот Наташа, 13 лет… у нее миелобластный лейкоз. За 5 последних лет от него умерли ее бабушка и дядя. Через 6 месяцев Наташа пополнит семейный список умерших от лейкоза…
Взрослые, воспользовавшись случаем, когда половина отделения собралась вместе, пошли в столовую отдохнуть от нас, оставив нам бутылку фанты.
— Давайте помянем Кирилла, который умер здесь 40 дней назад? — Рома разливает фанту по стаканам. Кирилл пролежал в этой палате смертников, на этой же кровати, где сейчас погибаю я, больше месяца… но…
— И Андрюху… — вздыхает Наташа, которая лежала с двухлетним Андреем в одной палате.
— Андрей умер… сейчас посчитаю… 31 день назад, а поминать нужно на 9 и 40 — поправляет подругу Сашка.
— Давайте помянем всех, кто «ушел» в этом отделении — подытоживает Сергей. Он лечится здесь уже 12 лет, на его глазах умерли десятки детей… — Например, год назад в этот день «ушел» Вовка, а 5 лет назад — Света…
— Да, давайте за всех, кого не смогли спасти! — делая судорожный вдох после каждого слова, говорю я.
Все тихо склонили головы, и отпили из своих стаканов…
— Слышали — вчера Коля умер дома? — грустно спросил Ромка. Он вообще очень мало разговаривал, чаще просто сидел, наклонив голову на бок, почти не мигая своими огромными грустными голубыми глазами. Он лежал в больнице один — его мама вынуждена была работать в 2 смены чтоб обеспечить Ромку и его неблагополучного отца… Ромка не находил общего языка с мамой, он не мог простить этой тихой женщине своего одиночества…
— Да, знаем — в один голос ответили все, кто был в палате…
— Блин, обидно-то как! Три года боролись, и по блату в Киеве лечились, а все равно не спасли пацана… — тихо сказал Саша.
— Что поделаешь, все равно большинство из нас скоро умрет, — это Наташа…
— Интересно, кто следующий? — как-то обыденно спросил Ромка. Все молчали, глядя на пузырьки фанты в чашках.
— Я, наверное… — пожала плечами я.
— Да, Ирка, вид у тебя действительно неважнецкий — пробежав по моему истощенному телу взглядом, изрек Серега.
— Ну, Серега, ты как всегда в своем репертуаре! Нет комплимент перед смертью сделать, а ты «неважнецкий»… — Наташа в шуткy стукнула Серегу, но не сильно, чтоб не оставить на теле гемофилика синяка. Все остальные, в том числе и я, смеялись до слез.
— Не знаю, может, мы действительно все скоро умрем, но до этого мы еще повоюем! — поднимая чашку с фантой, сказал Саша.
— Повоюем! — дружно и весело ответили мы хором и чокнулись чашками.
В это время наши родители в столовой вырабатывали тактику, как скрыть от нас Колину смерть. Ведь они уверены — это страшная тайна!
Дети онкоотделений сейчас имеют бесценный шанс выжить… Шанс, которого не было у моих друзей… Шанс, который сейчас мы просто обязаны использовать! Сейчас, 10 лет спустя, онкобольные дети не должны разделить судьбу моих друзей! И мы можем сделать очень много для этого! Мы можем внести свой вклад в спасение таких Саш, Ром, Наташ сейчас! Нужно только не быть равнодушным…
источник: www.deti.zp.uu